ПАРТИЯ
ИСТОРИЯ
"В БОРЬБЕ ОБРЕТЕШЬ ТЫ ПРАВО СВОЕ!"
"В БОРЬБЕ ОБРЕТЕШЬ ТЫ ПРАВО СВОЕ!"

СОЦИАЛИСТОВ-РЕВОЛЮЦИОНЕРОВ

Лебедев Владимир Иванович

 

 

Лебедев

Владимир Иванович

(1883 - 1956)

БИОГРАФИЯ

Окончил Тифлисское пехотное училище. Эсер. Во время революции 1905 года — член Военной организации партии эсеров.

После 1908 в эмиграции во Франции. Один из редакторов эсеровского журнала «За народ».

В период Первой мировой войны вступил добровольцем во французскую армию, лейтенант французской службы. Воевал на салоникском фронте.

После Февральской революции вернулся в Россию. С мая 1917 — помощник военного и морского министра А. Ф. Керенского. В июле-августе 1917 — управляющий морским министерством.

В 1918 году в Самаре был одним из организаторов Народной армии. 19 июня 1918 назначен членом Военного штаба Комуча.

Участник Государственного совещания в Уфе.

В 1919 снова эмигрировал, жил в Париже. С 1921 в Праге, где был членом редколлегии журнала «Воля России» (1921—1932).

Затем жил в Белграде, организатор и директор журнала на сербохорватском языке «Руски архив» (1928—1939), один из руководителей Земгора в Белграде.

В начале 1930-х жил в Париже. Участвовал в собраниях «Кочевья» и «Дней».

В 1933 году был членом парижской масонской ложи «Космос» № 288 в составе Великой ложи Франции.

В 1936 году член группы «Воля России».

С 1936 года в США, редактировал в Чикаго газету «Рассвет», сотрудник редакции газеты «Новое русское слово».

ВОСПОМИНАНИЯ

Конец Савинкова

ПУБЛИЦИСТИКА

статья - "Братанье на фронте" и "Красная Гвардия" в тылу"

статья - Всеобщая воинская повинность и Государственная Дума (газ. "За Народ" (Париж) - № 46 - 1912)

статья - "Несколько поправок"

статья - "О наступлении"

статья - Победа правды (жур. "Воля России" (Прага) - № 5-6 - 05-06/1931)

статья - Пролог к дальневосточной войне? (жур. "Воля России" (Прага) - № 4-6 - 07/1932)

«Берлинер Тагеблат» напечатал телеграмму собственного корреспондента из Софии о многочисленных арестах врангелевцев, произведенных болгарскими властями в Софии и по всей Болгарии.
Причиной арестов явилось, по словам корреспондента, то обстоятельство, что в верхах врангелевской армии был обнаружен заговор, имевший целью в числе прочих задач и государственный переворот в самой Болгарии, т.е. свержение министерства Стамболийского.
В связи, якобы, с этим арестован и начальник врангелевской контрразведки полковник Самохвалов.
Необходимо напомнить читателю, что врагелевские войска явились в Болгарию во исполнение плана «расселения» выработанного самим Врангелем, о чем он торжественно заявил во своем приезде из Константинополя в Новый Сад.
Войска эти были навязаны Болгарии…
Официально эти войска назывались «2-й армией», делились (смотри «Голос России №913) на два корпуса, один из коих – «первый корпус» - находился под командой пресловутого Кутепова и состоял главным образом из так называемых «цветных войск» - марковцев, дроздовцев и т.д., второй же преимущественно из казаков весьма нерасположенных к продолжению врангелевских авантюр.
В обезоруженной по Нейисскому договору Болгарии обосновалась таким образом подлинное государство в государстве со своей армией всех родов оружия, своими учреждениями, представительствами, военными училищами, судами и контрразведками.
Управление этих «войск» располагало, очевидно, огромными суммами, ибо содержались «войска» за счет Врангеля.
В Болгарии у власти стоит крестьянская демократия. В самой стране идет весьма острая политическая борьба. И пребывание в не иностран. войск, находящихся в руках монархических кругов, построивших план русской реставрации на основе насаждения реакции всюду, где только это возможно, действовал самым угнетающим образом на психологию болгарского народа.
Болгары весьма радушно относились ко всем русским, поселившимся на их территории, но эта вооруженная сила, связанная с Рейхенгалем, Хорти и некоторыми династиями, особо враждебно настроенными по отношению к болгарской демократии, повинующаяся засевшему в Югославии Врангелю, «регистрирующая», «мобилизующая», готовящаяся ко всевозможным интервенциям и скрыто враждебная самой идее демократии, не могла вызвать страстного протеста во всей стране.
К чести югославской демократии, надо сказать, что она подняла в парламенте кампанию против источника всего зла – Врангеля и его штаба – устроившегося под крылышком реакционных югославских верхов, командовавшего как организованными им ландскнехтами, так и «мобилизованными» и обманутыми казаками и беженцами.
Почти одновременные выступления и запросы в белградском и софийском парламентах имели решающую роль.
Болгарское правительство решило пресечь зло в корне и приступило к разоружению врангелевских «войск».
Ненависть к этому правительству и демократическому строю – должны были во врангелевских верхах возрасти с особой силой и нет ничего удивительного, что в этой авантюристической, профессионально-наемнической среде самозваных штабов и контрразведок, зародились самые дикие планы.
Этот факт разоружения врангелевцев, конечно, никем из русских демократов иначе, как естественной со стороны болгар мерой, сочтен не будет. Тем более, что врангелевские войска Болгарии были навязаны.
Их содержание в виде армии на территории Болгарии, наоборот, могло бы быть опасно не только с точки зрения внутренней и внешней политики этой страны, но и с точки зрения ее взаимоотношений с Россией.
Врангелевские войска в лице своих штабов, управлений, высшего командного состава, являлись враждебными по существу вовсе не большевикам – для них они были незаменимым, необходимым пугалом «контрреволюции» - но для русской демократии, для русского крестьянства и рабочих, для широких слоев русской интеллигенции. Командный состав этих войск готов был идти и уже ходил на Россию с поляками, он бы не задумался ни на минуту идти на нее с новыми претендентами на русскую территорию. Но прежде всего и больше всего он старался сохранить в своих руках вооруженную силу до момента падения большевиков, с тем что бы освободившейся России снова попытаться навязать власть реакционных проходимцев и возобновить гражданскую войну в противовес свободной воле народа.
Эта болгаро-врангелевская эпопея вместе с тем указывает на невероятные условия, в которые поставлена нейисским договором и давлением извне сама Болгария.

«Голос России». – №968. – 18 мая 1922 г.

Единодушный и мощный протест социалистических партий всего мира, энергичное выступление рабочих организаций, перебросившееся на целый ряд даже коммунистических организаций, телеграмма Анатоля Франса, кампания всей социалистической и синдикалистской прессы, все огромное движение, вызванное покушением большевиков на жизнь сорока семи социалистов-революционеров, сильно ударило по большевистской власти, остановило занесенную уже над головой наших товарищей чекистскую руку и заставило на миг растерявшуюся власть, отложить «дело» слушанием на неопределенный срок, до «на после Пасхи» - по сообщения из Москвы.
Это несомненно первая, огромная, моральная победа мировой совести над большевистским насилием, это первое серьезное воздействие рабочего класса и международного социализма на власть действующую от имени пролетариата во вред социализму и пролетариату.
Но, сделав эту уступку общественному мнению рабочих и социалистов, большевики пытаются самый вопрос о терроре, о заключении социалистов в тюрьмах, о насилиях над всеми правами человека и гражданина, выдвинутый на первый план этим процессом, перевести в другую плоскость.
Еще недавно они презрительно замалчивали протесты и грозили расправой. Им казалось, что это преступление не вызовет решительного отпора и пройдет также малозамеченным, как прошли их бесчисленные злодеяния.
Еще недавно они с ликованием (преждевременным) заявляли, что никто в международном социализме на призыв заграничной делегации не откликнулся и что «дело» будет слушаться в назначенный 20 марта срок, а «виновные» понесут полную меру причитающегося им возмездия.
По большевистскому кодексу это обозначало смерть.
Теперь от всевозможных советских представителей посыпались заявления о том, что «партия большевиков вовсе не так кровожадна», что она не «преследует целей мести» и что, наконец, предание «суду» верховного трибунала является со стороны власти «законным актом» и вытекает из желания самих же эс-еров прекратить задержание арестован. в тюрьмах без предъявления к ним обвинения.
И при этом для того, чтобы успокоить взволнованную перспективой убийства совесть рабочего класса, большевистская власть намекает в официальном заявлении советской лондонской делегации, что не только процесс будет вестись «гласно», но что кроме того советское правительство «несколько раз доказывало, что оно всегда готово простить все выступления, когда это позволяют обстоятельства».
Маневр старый и хорошо уже понятый европейскими социалистами, дающими ему в лице центрального органа бельгийской рабочей партии следующий ответ:
«Все протестуют против того, что герои революции все еще остаются в когтях едва, едва перекрашенной чрезвычайки, против того, что подготовляют общественное мнение для их убийства официально распуская по всему миру отвратительную клевету агента провокатора, и, наконец, против того, что отказывают Интернационалу в праве знать этот процесс, тогда как он имеет неоспоримое на это право, ибо дело идет о людях, принадлежащ. по своему прошлому, по своим заслугам Интернационалу».
Да, большевики, хотят потушить, хотя бы временно, затеянное ими с такою неосмотрительностью провокационное дело.
Да, они пытаются использовать и эту свою вырванную единодушным движением пролетариата уступку, как доказательство советской, «законности», признаваясь попутно, что три года они даже с точки зрения их, якобы, «революционной» «законности» держали в заточении без суда и без следствия выдающихся деятелей социализма.
Да, они надеются добиться этой уступки более снисходительного к себе отношения со стороны возмущенного пролетариата и, усыпив на время его внимание, расправиться со своими жертвами потом.
Но, они забывают, что их игра разгадана. Они забывают, что заговорила совесть мира.
Они забывают, что те кого они собираются судить, ставят своей задачей, как говорит воззвание Центр. Бюро Партии в Москве, выступить обвинителями большевистской власти за все ее преступления, за все ее насилия.
«И наши товарищи, говорит воззвание, в зале Ревтрибунала дадут всякую отповедь этой новой попытке низвергнуть партию социалистов-революционеров. Мы прорвали стены этого зала и на весь мир разнесем слова, которыми наши товарищи разоблачат гнусный замысел правительства».
Этими гордыми словами отвечают от имен «судимых» руководители партии в России на смешную и мелкую клевету, большевиков, будто бы «эс-еры боятся главного суда».
«Гласного». Эс-еры относятся к этому «суду» также, как и к царскому. Они его не признают и сами на нем через его голову выступят с обвинением «обвинителей».
А на расследование и, мы уверены, на действительное нравственное осуждение социалистического Интернационала и трудящихся всего мира, они поставят, каковы бы ни были московские «приговоры», во всю величину вопрос о попрании большевистской властью прав и об убийстве ею не только членов партии эс-еров, не только социалист., но и всех жертв, попадавших за эти четыре с половиной года господства большевиков в руки их чрезвычаек и в руки их палачей.

«Голос России». – №928. – 29 марта 1922 г.

Вести приходящие с Кавказа, говорят о выполнении плана, задуманного большевиками.
Кавказ пройден ими огнем и мечем.
После переворота в Азербайджане, утроенного местными российскими большевиками и туркофильствующими националистами-мусульманами, видевшими в большевиках союзников отнюдь не коммунистической Турции, была раздавлена Армения.
В свое время мы подробно рассказали, как большевики, опираясь на азербайджанских националистов, ненавидящих расовой ненавистью армян, и совместно с войсками Мустафы-Кемаля-паши, завоевали молодое, небольшое государство.
Перед большевиками оставалась самая главная и самая трудная часть их задачи – завоевание Грузии.
На Грузии специально сосредоточилась вся их ненависть. Грузия управлялась грузинскими меньшевиками и являла собой разительный контраст с советской Россией.
Но кроме чисто партийной ненависти в большевиках говорило и другое чувство.
Чувство политического расчета. Вся ближне-восточная политика совета народных комиссаров построена на военном союзе с Турцией.
При этом большевиков ни в малой степени не смущает то обстоятельство, что Турция – страна ничего не имеющая, и даже остающаяся пока что монархией.
Турция для них важна была, как средство борьбы с Англией.
В силу этого большевики, отдавшие по брест-литовскому миру Турции области Карса, Ардагана и Батума, продолжали и после уничтожения брест-литовского договора обещать Турции эти области, отошедшие за это время к молодым республикам – Армении и Грузии.
Но в замен «уступаемых» Турции областей, большевики требовали от турок совместных действий на кавказском и антиантанском фронтах.
Совместные действия на кавказском фронте были на руку туркам, ибо они именно и явились средством получить в руки Карс, Ардаган и Батум.
Таким образом, пользуясь симпатией туркофильствующих элементов Закавказья и раздорами между закавказскими национальностями, большевики совместно с турецкими войсками поочередно разбили Армению и Грузию.
Советская власть пришла в Закавказье при помощи турецких штыков, заплатив за это Турции самой сильной крепостью Закавказья – Карсом со всей его областью, и Ардаганом с его областью. Грузия была смята одновременным нападением советских войск с запада и с севера. В тыл же ей – в Батуме – ударили кемалистские войска.
Особенно спешку с завоеванием Грузии вызвало то обстоятельство, что большевики боялись, как бы Кемаль-паша не договорился с Антантой в Лондоне.
Советская печать настаивала тогда на немедленном занятии Грузии с тем, чтобы иметь в каждый данный момент все военные, политические и географические преимущества над Турцией.
Но «завоевание» Грузии закончилось как раз к тому моменту, когда Красин сам подписал договор с Ллойд-Джорджием и когда Англия, во имя якобы борьбы с которой большевиками была начата война против Грузии, не только не отнеслась враждебно к появлению советских войск в Батуме, но, по словам корреспондентов, даже не разрешила своей эскадре взять на борт грузинских беженцев…
Русские поклонники «великой, единой и неделимой» готовы видеть в этих делах большевиков объединение России!..
Известный погромщик и монархист Шульгин так и оценивает большевистские походы в реакционном журнале «Русская Мысль»:
«Допустим, пишет В. Шульгин, что им, красным, только кажется, что они сражаются во славу Интернационала… На самом же деле, хотя и бессознательно они пьют кровь только для того, чтобы восстановить «Богохранимую Державу Российскую.» Они своими красными армиями, сделанными «по белому», движутся во все стороны только до тех пор, пока не дойдут до твердых пределов, где начинается крепкое сопротивление других государственных организмом… Это и будут естественные границы Будущей России… Интернационал «смоется», а границы останутся…»
Так расценивает большевистские завоевательные войны русский черносотенец и погромщик.
И не только он. Многим, кажется, что военные успехи большевиков являются своеобразным объединением России, правда с предварительным разрушением присоединяемых» областей.
При этом поклонники этого «объединения» России при помощи III Интернационала забывают, что все войны большевиков кончаются отходом от важных их частей к иностранным державам. Так случилось на Кавказе, где Карс и Ардаган отняты у кавказцев и переданы Турции, так произошло на Западе, где между большевиками и Польшей были поделены Белоруссия и Украина.
И как раз именно брест-литовский договор, возобновленный теперь на Кавказе, положил начало отделению Кавказа от России.
Но черносотенцы все же имеют основание радоваться. Раздавая территории окраинных республик соседним государствам, большевики вместе с тем уничтожают ненавистные русской реакции и коммунистам оплоты демократии и социализма…
Как ни тяжел путь Грузии и Армении, сжатых между большевизмом и кемализмом, мы твердо уверены, что эти страны сумеют выйти победительницами из неравной борьбы.
В населении Грузии и Армении большевикам опереться по существу кроме собственных войск не на кого.
Но тяжелый урок, вынесенный этими молодыми странами, не может не убедить их в том, что ни протекция Атланты, ни ориентация на непримиримый сепаратизм, ни всяческие иные комбинации, не в силах предохранить от нападений большевизма, реакции и панисламизма.
Только свержение большевиков в России, только возрождение революционной демократической России и тесный союз с ней, может обеспечить им независимое и счастливое существование.

«Воля России». – 2 апреля 1921 г. - №168.

Книжечка небольшого формата в белой обложке. Посредине черный квадрат — Б. В. Савинков в кресле, за письменным столом, с папироской в руке. На столе бювар с листом белой бумаги, чернильницей и пресс-папье. Сзади, на стене в полосатых обоях — надорванная карта какой-то страны.
А над черным квадратом надпись:

Б. Савинков
В ТЮРЬМЕ
посмертный рассказ.
Предисловие А. В. Луначарского

С портрета прямо на читателя смотрит Б.В. Савинков, полысевший, постаревший, с удивленно-вопросительным, недоуменно-тревожным выражением глаз, с искривившей обрюзгшее лицо жалкой улыбкой, весь осевший, беспокойный, неуверенный.
Снят ли он впрямь в тюремной комфортабельной камере, или в своем рабочем кабинете, недостатки ли это клише, или только теперь после трагического конца видит глаз в его когда-то таком самоуверенном облике незаметные прежде черты,— впечатление от этого портрета, для хорошо знавших Савинкова, жуткое. Точно сквозь ту же самую оболочку проступает какой-то другой человек.
Жизнь Савинкова талантливее его дел и его писаний. Его биография не только канва для романов, она сама — роман. Настоящий революционный авантюрный роман большого размаха. С революцией Савинков никогда не сливался воедино. Несмотря на самые революционные акты, в которых ему приходилось принимать участие, он занимал в ней особое место,— ряд ее целей ему был чужд. К партии, к которой он когда-то принадлежал, у него было очень и очень холодное отношение. Он всегда держался от нее на расстоянии, выделяя себя в какого-то спеца от террора. Партия платила ему той же монетой.
К моменту революции 1917 года и в самом 1917 году Савинков духовно был ближе к гостиной 3. Гиппиус и Д. Мережковского, чем к партии, в рядах которой он столько раз рисковал жизнью.
1917-й и последующие за ним годы окончательно оторвали Савинкова сначала от партии, а затем и от революции.
Когда рухнуло самодержавие, в борьбе против которого Савинков соединил свою судьбу с судьбой революции, разорвались и последние формальные узы, связывавшие его с ней. Взнесенный капризом революционной волны на самый гребень ее, к власти, он не захотел затем скатиться с тою же волной в бушующую стихию. Он попробовал отделиться от своей волны и... поПал в другие, окончательно чуждые ему воды.
До 1917 года его несла революционная волна. С 1918 года он не был никем и ничем связан. Революция подготовила для него героическую биографию. Его значение и все его авантюры в станах белых диктаторов были возможны только при наличии этой биографии. В 1917 году он жил на проценты с революционного капитала. С 1918 года он начал растрачивать этот революционный капитал и растратил его окончательно. Это был период чистой авантюры, авантюрного романа, в центре которого стоял он сам, романа, который обусловливался только им. В нем самом была завязка и развязка. Он упорно не хотел понять, что все авантюры обязательно кончатся крахом, что ожесточенная борьба Савинкова эпохи 1917—24 годов против Савинкова же времен 1904—17 годов бесцельна и что в этой бесплодной борьбе он не сделается героем контрреволюционным, а убьет героя революционного. Савинков должен был родиться в иную эпоху... Правда, и наше бурное время нередко выдвигает на первый план политической жизни героев авантюрных романов. Но, как правило, они на этом плане долго не удерживаются. И что замечательно — чтобы «успеть», они по большей части должны иметь за собой революционное прошлое. Революционная биография — это трамплин, с которого герои политических авантюрных романов прыгают на политические вершины.
Таково революционное обаяние нашей эпохи.
Необходимо огромное чувство меры и такта, чтобы, уйдя от революции в революционный период, обратившись против нее, но сохранив страсть к романтизму, которой пронизана каждая революция, не попасть в авантюру. Ведь и в казовой, феерической стороне революции много от авантюры. Только фанатическая преданность поставленным революцией целям спасает революцию — дело рук человеческих — от вырождения в авантюру, а самих революционеров от превращения в героев политических авантюрных романов. У Савинкова не было ни чувства такта, ни преданности целям революции. Не уйдя умом и сердцем в контрреволюцию — тогда он стал бы просто контрреволюционером, — не отказавшись от революционных методов, От казовой стороны революционного действия, но изменив революции, он неизбежно превращался в героя авантюрного романа.
Вряд ли мы ошибемся, если скажем, что перед глазами Савинкова в последний период его активной деятельности за границей стоял образ «успевшего» Муссолини, человека тоже с революционной биографией (теперь окончательно превратившегося в кровавого авантюриста, чье дело рухнет в кровь и грязь).
Но и на пути героя авантюрного романа необходимо вовремя остановиться, чтобы не превратиться просто в авантюриста, или, что еще хуже, «бывшего» авантюриста... Савинкову грозила эта участь. Переходя от авантюры к авантюре, он почти дошел до едва заметной черты, отделяющей героя авантюры от авантюриста.
Савинков заграничного пореволюционного периода убил прежнего Савинкова — героя. Остался хуже, чем просто Савинков, чем один из бывших революционеров, бывших министров, бывших контрреволюционеров, всем и всему изменявший и всеми покинутый. Осталась та жалкая, осевшая, беспокойно-неуверенная фигура, которая глядит на нас с обложки белой книжечки...
Но судьба, развенчав революционного героя Савинкова — руками же Савинкова,— не остановилась на главе «Бывший». Она закончила роман его жизни главой: трагическая смерть. Трагическая смерть — это увенчание жизни героя романа, это спасение его от прозаического и пошлого конца, в ничьего внимания не привлекающем прозябании.
Трагическая смерть словно резкой красной чертой подчеркнула, все романтическое в жизни Савинкова и возродила его снова — после смерти — к его подлинной, единственной роли, — роли героя политического авантюрного романа.
***
Как попал в руки большевиков Савинков? Как он умер? Покончил ли сам с собой,— сам завершил роман своей жизни, был убит, как склонны думать некоторые, чекистами? Что вызвало его самоубийство или убийство?
Эти вопросы волновали и волнуют многих.
Тайна его смерти — убийство или самоубийство — несомненно будет раскрыта до конца. У нас нет оснований не верить в версию самоубийства. Все говорит именно за то, что Савинков сам прервал свое существование. Но тайну своих последних дней он, может быть, унес в могилу. Мы говорим «может быть», так как не исключена возможность, что в архивах ГПУ хранится разгадка и этой тайны.
Но в посмертном рассказе Савинкова «В тюрьме», на наш взгляд, есть некоторые данные, проливающие свет на тайну его последних дней, во всяком случае, на тайну его последних переживаний, завершившихся трагическим концом.
В этот рассказ, написанный, по словам Луначарского, незадолго до смерти, Савинков несомненно внес автобиографические черты. По заключении своем в тюрьму Савинков был использован большевиками в качестве составителя восхвалительных воззваний в пользу большевистской власти, сочинителя писем к родным и знакомым, в которых он призывал тех, кому предназначались эти письма, признать большевиков, памфлетиста и обличителя всех, не признающих благодеяний большевистской диктатуры.
Савинкову, кроме того, была дана еще одна задача — художественное осмеяние эмиграции. Слов нет, в эмиграции немало смешного и отталкивающего,— эмигрантскому Щедрину материала для «Эмигрантских очерков» было бы предостаточно. Но «заказать» такие «Очерки» посаженному в тюрьму злейшему врагу большевиков, вешавшему вместе с Балаховичем большевистских комиссаров, гноившему в концентрационных лагерях лучшие элементы эмиграции — ее низы, вовлекавшиеся им на польской территории в глупо-преступные, изменнические авантюры,— словом, поручить художественное осмеяние эмиграции строившему все свои расчеты на этой эмиграции Савинкову, — до этого могли додуматься только Луначарские.
Какое, в самом деле, наслаждение испытывали эти господа, залучившие каким-то, еще остающимся в тайне образом в тюрьму уже обезвреженного жизнью, уже потерявшего значение врага, при чтении его наивно-подлаживающихся под большевиков писем, его, по грубому трафарету, наляпанных воззваний... Как должны были они весело хохотать при виде страшного самооплевания, производившегося человеком, которого они когда-то так боялись... Какая месть за этот страх!
Савинков, мечтавший об одной веревке, на которой можно было бы повесить всех большевиков, пишет в большевистской тюрьме агитационные большевистские листки!
Савинков, со смаком ненавидевший «Гришку Апфельбаума» и «Леву Бронштейна» (иначе он о них не говорил), в качестве слагателя од Гришке и Леве!..
Савинков — кумир части эмиграции, строчащий памфлеты в стиле Эль д'Ора на эту самую часть эмиграции!..
Кроме удовольствия, большевики решили извлечь и пользу из писаний Савинкова. Им улыбалась мысль превратить его в пропагандиста-писателя. Чего уж убедительнее,— сидя в тюрьме, пишет... Так глубоко раскаяние человека...
Однако-Савинков опрокинул эти практические расчеты. Савинков-самоубийца уничтожил Савинкова-большевистского пропагандиста и свел на нет все значения перехода к большевикам.
В предисловии к «В тюрьме» г. Луначарский так выражает большевистское сожаление по поводу трагического конца Савинкова:
«Для меня ясно только одно. Всякий из нас he мог не быть огорченным смертью Савинкова, и не потому, что нам жаль его персонально, человек тот был — не только по своим полубелогвардейским идеям последнего периода, но и по общему тону своих миросозерцании — какого-то фанатического терроризма, а потом какого-то декадентского оплевывания своей партии очень несимпатичен нам и чужд, а дело в том, что Савинков мог бы быть чрезвычайно полезен. Это я говорил уже в своей первой статье о Савинкове непосредственно после ареста.
Савинков очень много видел и очень много знал. Не считая его первоклассным талантом, нельзя не признать; что у него было известное беллетристическое дарование. Дарование это высказалось в довольно тонкой наблюдательности и язвительной остроумности, это очень сказалось в его недавней статье о Чернове. В некоторой общей нервной чуткости, которая легко позволяет откликаться Савинкову на все стороны событий, наконец, в довольно напряженной, местами даже захватывающей форме его повествований. Обладая таким количеством опыта и таким недюжинным пером, Савинков, несомненно, мог оказаться одним из интереснейших летописцев перипетий борьбы революции и контрреволюции».
Из приведенной цитаты ясно, что именно г. Луначарский был автором затеи использования Савинкова в качестве подневольного тюремного писателя, художественного обличителя всех противников большевизма. К моральному облику и умственному уровню г. Луначарского эта дикая затея подходит как нельзя лучше. Конечно, подневольный памфлетист и обличитель своим опытом доказал абсурдность затеи Луначарского. Ничего художественного ни в смысле возвеличения большевиков, ни в смысле оплевания их врагов он в тюрьме не создал. Кроме памфлетов, писем и воззваний, он написал два пошлых рассказа (из опубликованных): «Последние помещики» и «Недоразумение». В этих рассказах он, видимо, прислуживается к большевикам.
Зато третий рассказ, «В тюрьме», где речь идет о переживаниях самого Савинкова, напоминает автора «Коня Бледного» и «То, чего не было». Как и в этих двух произведениях, автор в «В тюрьме* пишет именно о том, что было. При этом, взяв за остов правдоподобный факт, похожий на действительность и могущий иметь отношение к самому автору, он вкладывает в уста героя свои, савинковские мысли, свои терзания. Написанный «незадолго до трагической смерти», этот рассказ является ценнейшим человеческим документом.
Сюжет р»ассказа таков. Полковник Гвоздев, боровшийся против большевиков, возвращается в Россию. «При возвращении в Россию ему обещали прощение». Но не только не простили, а посадили в тюрьму. В тюрьме большевистский следователь пытается сделать из него предателя, требуя выдачи всех товарищей Гвоздева по организации не только за границей, но и в России.
Савинков описывает, несомненно, свой тюремный опыт. Гвоздеву дают отдельную камеру. Затем меняют на лучшую. Ему разрешают иметь вино, портвейн. Заходя в комнату следователя, он закуривает папиросу. Следователя он называет «товарищ». Следователь с ним изысканно вежлив, величает его по имени-отчеству. И все это происходит с человеком, которого для замаскировки Савинков изображает абсолютным ничтожеством, никого и ничего не представляющим, одним из тех глупых «белых» обывателей, о котором он говорит так:
«Начальник спрятал платок и зевнул. Дело „бывшего Полковника Гвоздева" давно надоело ему. Дело было несложное. При возвращении в Россию ему обещали прощение,— значит, надо простить. Обвиняемый врал — по глупости и из страха».
У Гвоздева со следователем Яголковским происходит такой разговор:
— Вы ведь, Василий Иванович, состояли в тайном обществе «Синий крест»?
— Состоял.
— И вы, кажется, заявили, что согласны указать его членов?
— Да, заявил.
— Почему же только за границей, а не в России?
— Я не предатель.
........................
— Я не предатель,— повторил полковник Гвоздев.
— Так. а вы все-таки подумайте, Василий Иванович...
........................
— Я подумаю.
— Да, да, подумайте... Подумайте непременно...
Гвоздев не знает, что ему делать. Он принимается писать письмо товарищу Яголковскому. Яголковский — да ведь это же Дзержинский...
«Он писал: «Гражданин Яголковский», но, подумав, зачеркнул «гражданин» и поставил «товарищ». «Товарищ Яголковский. Я готов умереть, но по чести и совести должен вам заявить, что никогда не буду предателем. У меня хватит гражданского мужества честно и всенародно покаяться в своих преступлениях: пусть рабоче-крестьянская власть нелицеприятно судит меня. Я полагаюсь на великодушие товарищей судей - я уверен также, что они примут во внимание мое революционное прошлое: в 1910 году, командуя сотней, я отказался стрелять в рабочих. Я прошу уволить меня от показаний, касающихся лиц, живущих в России. По чести и совести я дать таковых не могу. 20 апреля. Василий Гвоздев».
В этом письме Гвоздева, написанном Савинковым за несколько дней до самоубийства,— до самоубийства, о котором не мог не думать в эти дни автор «В тюрьме», слышен вопль человека, стремящегося снять с себя тяжелое обвинение в предательстве своих Друзей в России, обвинение, высказанное многими и Савинкову известное. Силы этого вопля не уменьшают маскирующее разъяснение автора: «Он знал, что пишет неправду. Он не был готов умереть и даже не думал о смерти».
И как поразительно похожи язык и стиль Гвоздева на язык и стиль самого Савинкова: «по чести и совести», «пусть рабоче-крестьянская власть нелицеприятно судит меня» — это ведь язык савинковских показаний на суде и стиль его воззваний!
Когда Савинков писал свой рассказ, полемика с ним заграничников уже почти закончилась. Большевики давали ему читать все, что появлялось о нем в заграничной прессе, и заставляли его отвечать некоторым из находившихся за границей политическим деятелям, заранее объявляя в,«Известиях» и в «Правде», что в скором времени Савинков ответит тому-то и тому-то. Савинков знал, что его уличили в том, что в одном из своих показаний или писем он перепутал факты и лица. Дело шло о факте отказа одного из его родственников стрельбы по народу. И Гвоздев тоже знал, что «кроме того, не он отказался стрелять в рабочих, а его приятель хорунжий Шумилин. „Ну, да Яголковский не разберет... давно это было..." — сказал он себе и повеселел».
Но Яголковский Гвоздева не выпускал. Гвоздев бомбардирует письмами Яголковского, — как это похоже на самого Савинкова! Он убеждает большевиков в том, что совершенно отошел от белых. Он пишет заявление, так сходное по отчаянию с последним письмом самого Савинкова, быть может, одновременно созревавшим в его мозгу...
«В Коллегию ГПУ. Товарищи! Одиночество для меня пытка. Делайте со мной что хотите. Но по чести и совести заявляю, что если через трое суток я, не буду освобожден, то лучше расстреляйте меня. Обращаюсь к вам с последней просьбой: мой нательный крест перешлите, моему малолетнему сыну Михаилу в Берлин. 24 мая. Гвоздев».
И тут же Гвоздев-Савинков говорит о Гвоздеве, что он забывал о том, что обращается к людям, которых он сам прежде расстреливал.
Яголковского вопли Гвоздева не трогали, как не тронули вопли Савинкова Дзержинского. Яголковский «знал, что дело Гвоздева предполагается прекратить ввиду того, что «Синий крест» был никому ненужным сборищем «заштатных сенаторов, выброшенных на асфальт рижских кварталов» (не так же ли презрительно писал в то время Савинков о своей собственной, савинковской организации, о своем «Синем кресте»?), но, зная, все же толкал Гвоздева на предательство. И здесь к Гвоздеву применяется прием, который ежедневно применялся к Савинкову:
— Эмигранты вас ругают, а вы церемонитесь с ними, — сказал он.
Это была правда. Гвоздев знал, что его ругают, но все же спросил:
— А очень ругают?
— О, еще как...
— Ну, тогда я все расскажу...
Эти слова у него вырвались против воли. В ту же минуту он спохватился. Он даже начал: «Товарищи...»
Но тут, говорит автор, произошло совершенно неожиданное. Яголковский приготовился записывать, а полковник начал облыжно оговаривать кого попало: «Он стал припоминать приятелей и знакомых — товарищей по училищу и полку. Тех, кого он встречал на фронте. Тех, с кем жил за границей. Наконец, случайных, малоизвестных ему людей: судью в Киеве, учителя в Екатеринославе, священника в Туле и даже барышню из цветочного магазина, за которой ухаживал лет восемь тому назад. Он называл имена и фамилии, изобретал конспиративные явки и выдумывал правдоподобные, легко запоминаемые пароли. Он не ограничился этим. Он в подробностях сообщил о заговоре в Москве, о «пятерках» в красных частях, о связи с «зелеными» на Кавказе, о якобы вездесущем и всемогущем „Синем кресте", секретарем „верховного комитета" которого состоял он, полковник Гвоздев».
Как поразительно, конечно, нарочито заостренно напоминает вторая часть показаний Гвоздева все же преувеличенные сведения, которые Савинков сообщал за границей своим высоким покровителям: Черчиллям, Пилсудскому и другим — об успехах своей собственной организации. Как похоже в первой части его показаний припутывание малознакомых лиц — ну, хотя бы судьи из Киева, с подобным же припутыванием самим Савинковым в своих показаниям ряда лиц, как, например, тогда уже покойного Клецанду и других. Но и здесь Савинков устами своего героя говорит: «Я никого не предал, я припутывал только тех, кому это не могло принести вреда».
Попутно Гвоздев делает наблюдения и приходит к выводам (совершенно как в своих воззваниях Савинков) о созидательной мощи большевиков:
«По лестнице неуклюже, как медвежата, карабкались такие же неуклюжие часовые. Полковник Гвоздев с изумлением смотрел на их крепкие сапоги, рубахи, подсумки и пояса. „Создали армию, черт бы их взял... Пожалуй, и в самом деле не боятся Европы?"».
И Савинков в своих письмах говорит о не боящейся Европы русской Красной Армии. «Но об освобождении все еще не было речи». Гвоздев ждет, волнуется. Тем временем выясняется его ложь,— все оговоры оказываются наивными, явно нелепыми, смешными. Гвоздева решают выслать в Нарым. Но он уверен, что ему предстоит расстрел. В его голове зреет план — убить бутылкой портвейна (взяв с собой ее на последний допрос) Яголковского и, воспользовавшись его пропуском, бежать. В момент, когда Яголковский начинает писать постановление о высылке, Гвоздев убивает его, бежит в смятении по зданию, попадает в руки чекистов и узнает о созданном его собственным воображением недоразумении, жертвой которого он стал.
И здесь, словно для того, чтобы подчеркнуть автобиографический характер рассказа, Савинков заканчивает его такой вовсе не вытекающей из всего повествования и из самого типа Гвоздева фразой:
«И только теперь он понял, что был арестован, лгал и убил Яголковского только из-за того, что боялся сознаться в своем ничтожестве, в ничтожестве „Синего креста"».
Эта фраза имеет смысл только в том случае, если она относится к автору, а не к герою рассказа.
Конец рассказа поразил написавшего к рассказу предисловие г. Луначарского. Луначарский ничего не понял в рассказе. Он пытается использовать его в смысле пропаганды ненависти и презрения к эмиграции. Не расшифрованный им Гвоздев представляется ему символом эмиграции, символом, созданным Савинковым якобы из «бешеной злобы» против эмиграции и белых. Причем Луначарский для убедительности говорит о Гвоздеве то, чего нет у автора. Он дорисовывает за Савинкова умственный облик Гвоздева: в нем «есть тупая инерция, обоснованная на том, что большевики — разбойники и лжецы, и тупая инертная вера в какую-то Европу, которая поможет,— и, за исключением этих выдумок, все остальное сплошная дыра».
Луначарский, принимая Гвоздева всерьез, видит несообразность, нелогичность, нелепость его действий. Несоответствие всего рассказа с заключительной фразой выводит его из себя... И он преображает Гвоздева, обманутого большевиками, в символическую фигуру.
Луначарскому и в голову не может прийти, что Савинков не символическую фигуру писал, а пытался в предсмертном рассказе между строк сказать то, чего не мог сказать открыто. Ведь и Гвоздев, по существу, кончает самоубийством...
Луначарский понимает, что полковник Гвоздев, такой, каким нарисовал его Савинков, в природе не существует и существовать не может. Даже он его расценивает как «плод озлобленной фантазии». И тем не менее, признав его за «плод озлобленной фантазии», он этот плод превращает в символ сотен тысяч людей.
Савинков знал, каким надо нарисовать героя своего предсмертного рассказа для того, чтобы господа луначарские, написав к нему соответствующее предисловие, щедро кинули в читательские массы белую книжечку, на которой написано: «В кол. 50 000 экз.».
Навязав Гвоздеву символическую роль представителя всей эмиграции, Луначарский, естественно, не может понять: почему Савинков назвал свой рассказ «В тюрьме», а не «страшным клеймящим словом „Мразь", которое сам автор употребляет по отношению к своему герою» и которое, по мнению Луначарского, приложимо ко всей эмиграции...
Да именно потому, что Савинков и в самом заглавии подчеркивает центр тяжести рассказа, лежащий в переживаниях, происходящих в «В тюрьме», что он описывает свою тюрьму! Гвоздев в «В тюрьме» так же «выдуман», как и Жорж в «Коне Бледном». Жорж той эпохи, действовавший в стане революционеров, Жорж в ореоле боевой славы вызвал бесконечное возмущение в революционной "среде. Уже «Конь Вороной» подводит Жоржа к последней черте, а полковник Гвоздев (нелепая фигура, «выдуманная» для замаскировки) — роковое, завершающее весь круг превращение Жоржа. Именно потому, что Луначарский совершенно не понял типа Савинкова, он не способен был понять и самой возможности трагического конца Савинкова.
«Обстоятельства, сопровождавшие самоубийство Савинкова,— пишет он,— известны мало. Быть может, причины, которые он высказал при этом, играли не столь значительную роль, возможно, и какие-нибудь личные моменты, которые остались, а может быть, и навсегда останутся неизвестными широкой публике». Затем Луначарский делает предположение, что Савинков, понявший призрачность борьбы с большевизмом и принесший «повинную голову», «ожидал очень скорого изменения своей судьбы и предоставления ему той или иной ответственной работы». «Возможно,— говорит Луначарский,— что долгий срок, протекший со времени процесса, и холодная сдержанность советской власти на всякие запросы о перемене судьбы (ну разве же это не описание отношений Гвоздев — Яголковский? — Вл. Лебедев) могли привести в отчаяние этого гордого и сильного человека. В самом деле, не гнить же всю жизнь в тюрьме человеку подобной активности и подобного бешеного самолюбия. Савинков мог перенести что угодно, но только не презрительное забвение: такого поворота он мог панически испугаться».
«Но, — продолжает Луначарский, — с другой стороны, Савинков был человек далеко не глупый и не без выдержки. Не может быть, чтоб он не понял всю законность недоверия к нему, не может быть, чтоб он не предполагал, что со временем все может измениться и повернуться таким образом, что та или другая роль в революционном строительстве может выпасть на его долю».
Конечно, Савинков это понимал. Но он понимал то, чего не понимал Луначарский. Он понимал, что для него единственною возможностью остаться героем хотя бы политического авантюрного действия являлась бы возможность занять место если не Сталина, то прежнего Троцкого. Что могли предложить ему в лучшем случае большевики? Роль Слащева, или Хинчука, или Майского? Назначить его в кооператоры или в деятели профсоюзов? Савинков — кооператор! Ведь для него это и было бы тем, что он презрительно определял названием «отставной козы барабанщик».
Но, могут сказать, всего этого Савинков не мог не знать до перехода к большевикам. Да, не мог не знать. И вопрос о том, — почему и как он перешел к большевикам,— остается тайной.
Но, перейдя к большевикам и приблизившись вплотную к развязке, Луначарскому кажущейся такой заманчивой и почетной, Савинков почувствовал, что она для него обозначает переход в прозябание, в бесповоротное превращение в «бывшего», больше того, в «бывшего авантюриста», «поумневшего» и принявшегося за «созидательную работу». Его «Синий крест», в ничтожестве которого он так долго не хотел сознаваться, оказался для него последним и роковым звеном жизни героя политического авантюрного действия. Впереди была скука, большевистская обывательщина, развенчание.
Еще несколько слов о предисловии. В одном пальце Савинкова было больше талантливости и художественности, чем во всем г. Луначарском. Комиссар народного просвещения не знает границ своей, наглой пошлости. Он, так отвратительно Клеветавший (в качестве добровольного чекиста-прокурора на процессе смертников) на партию социалистов-революционеров, с брезгливостью говорит о Савинкове из-за его «какого-то декадентского оплевывания своей партии». Он, кроме того, доволен тем описанием большевиков-чекистов, какое сделано Савинковым, не замечая даже, что и в этой форме оно запечатлевает их в представлении читателя как отвратительные образы безжалостных и подлых тюремщиков и вызывает своеобразную симпатию, вытекающую из жалости к жертве и отвращения к палачам, к нелепой фигуре Гвоздева.
Ирония судьбы... Предисловие к последней главе жизни Савинкова и к его последнему художественному произведению сделано Луначарским, одним из палачей Савинкова, быть может, самым страшным из палачей, духовным палачом, задумавшим использовать художественный талант Савинкова.
Быть может, и это месть? Савинков бесконечно презирал Луначарского. Помню, как, перейдя фронт Красной Армии и очутившись в штабе армии Учредительного собрания в Казани, Савинков рассказывал о последних днях своего пребывания в Москве. Савинкова после разгрома его штаба в Москве и аресте Виленкина искали повсюду. В газетах даны были все приметы вплоть до «желтых гетр». И вдруг Савинков сталкивается на улице лицом к лицу с очень хорошо его знавшим Луначарским, только что вылезшим ,из автомобиля.
— Мы посмотрели друг другу в глаза, и эта... прошла молча.
— Но, может быть, он вас не выдал из благородства? — заметил я.
— Он?! Иудушка-Луначарский? Эта мразь! Нет, он знал, что я его тут же застрелю как собаку. Луначарский и благородство?.. — и Савинков рассмеялся предположению о возможности какого бы то ни было благородства у Луначарского.
Предисловие Луначарского блестяще подтверждает этот смех его жертвы. А «страшное, клеймящее слово «мразь!», так понравившееся Луначарскому, было употреблено Савинковым, как видит читатель, восемь с лишним лет тому назад.

Воля России. - 1926 г. - №2

СТИХИ

стихотворение - Родина

стихотворение - Трехсотлетие

ПСЕВДОНИМЫ

Александров